|
|
|
|
.. Мое гимназическое образование началось с приготовительного класса, причем я был помещен в пансион при гимназии во Владимире на Клязьме. Вступительный экзамен я держал и выдержал в I класс. Но почему-то, не знаю, (вероятно, из-за возраста — мне было 9 лет) было решено на совещании мамы с гимназическим начальством зачислить меня в приготовительный класс. В этом классе, так как я был [приготовлен к I классу, естественно, я учился хорошо, был] записан на красную доску, на которую записывали учеников, имевших в среднем балле, кажется, не меньше 4 с половиной (во всяком случае не имевших в общем выводе ни одной тройки). В следующих классах моя фамилия на красной доске уже не красовалась ни разу. Однако я был неплохой ученик и более чем средний. В приготовительном классе было всего три преподавателя: по русскому языку и арифметике — Михаил Павлович Завьялов, он же классный наставник; по закону божьему — священник, отец Михаил Херасков, и по чистописанию и рисованию — Иван Александрович Александров. Чистописание преподавалось таким образом: Иван Александрович, как все учителя гимназии, в мундирном синем фраке с бархатным отложным воротником, входит в класс с пачкой тетрадей под мышкой. Раздав тетради, Иван Александрович своей крупной рукой каллиграфически пишет мелом на классной доске какую-нибудь фразу. У него так аппетитно выходят на доске буквы; они наклонно ложатся по строкам, получая жирные утолщения там, где они полагаются, и тонкие прямые линии, соединяющие соседние буквы. Мы должны были в своих тетрадях написать те же слова, которые Иван Александрович вывел на доске, причем писать всем сразу, под пение и счет: каждому утолщению соответствовал протяжный, поющийся счет, каждому тонкому штриху — короткий, отрывистый. Например, буква „А" пишется под пение: ра-а-аз— два, три-и—четыре (коротко). Иван Александрович командует: „Начинайте!" И вот все сорок глоток начинают : „Ра-а-а-з", а какой-нибудь озорник с задних скамеек пискливым голосом коротко: „Раз!" Иван Александрович отлично знает, кто это пискнул: „Томский, иди к стене" — и это действительно был Томский. А у стены уже выстроились несколько субъектов: у одного оказалось, что „тетрадь вся вышла", у другого „пера нет" и т. п. Если проступок или шалость покрупнее, то шалун посылается не к стене, л к двери в коридор; а в двери стекло, и проходящий по коридору директор или инспектор увидит, кто стоит у двери, и из этого выйдут неприятности. Михаил Павлович Завьялов был очень добрый и ласковый к ребятишкам человек. Заметив у меня охоту к рисованию и чтению, он подарил мне детскую хрестоматию с иллюстрациями. Все эти иллюстрации я раскрасил имевшимися у меня в небольшом наборе акварелями и подписал. Помню, под рисунком с картины какого-то художника, где изображен был полицейский чин, составляющий протокол около лежащего на берегу реки трупа утопленника, я подписал: „Нашествие утопленника" (нашли утопленника). Священник, отец Михаил, толстый, громадный человек, приходя на урок, приносил с собой свою работу (он писал какое-то богословское сочинение), усаживался за учительский стол и объявлял: „Ну, вы там, смотрите у меня, не шалить, занимайтесь своим делом и мне не мешать". Ну, разумеется, начиналось кто во что горазд, и когда шум от этих занятий „своим делом" становился невыносимым, отец Михаил отрывался от своей работы и неожиданно взглядывал на то, что творилось на скамьях. В результате, конечно, — „к стене". Когда мы были уже постарше, Михаил Иванович был назначен ректором Владимирской духовной семинарии, а к нам был прислан новый священник. Худой, чахоточный, с большими, глубокими глазами, черной окладистой бородой, лысиной и черными вьющимися от висков вокруг лысины волосами. Прямо модель для образа! Он очень следил за тем, чтобы обязанные (жившие не у родителей, одиночки) ходить в" гимназическую церковь к обедне и всенощной исполняли это. В противном случае ставил дурной балл за ответ, хотя бы ответ был и правильным. Помню кое-кого из учителей, занимавшихся с нами, когда уже мы были постарше. Вот учитель математики — Иван Карлович Лерх, кругленький, в золотых очках, пожилой. С третьего класса, когда нам было по 12—13 лет, нам начали преподавать алгебру. Мне не было 13-ти, и я не воспринимал алгебру как отвлеченную науку. Иван Карлович не учитывал этого, а просто решил раз навсегда, что я не усваиваю математику. Нас было двое в классе, по мнению Лерха, не усваивавших математики, с подобными фамилиями: я — Кардовский и мой товарищ -Дарковский. Иван Карлович, как только начинал спрашивать урок у меня или у Дарковского, так сейчас же с акцентом (он был немец) объявлял: „Кардовский" (с ударением на „Кар") и Дарковский (с ударением на „Дар") нычего нэ понымают матэматика", и в конце, в четвертном выводе, — Зс минусом, а то и 2. Однако я на этих тройках добрался до IV класса, где и зазимовал, т. е. остался на второй год, так как, по мнению Лерха, я по-прежнему „нэ понымал матэматика". Оставшись на второй год, я расстался с Лерхом и попал по математике к Михайлову, и тотчас оказалось, что я понимаю „матэматика". Может быть, это произошло оттого, что я стал старше и, значит, более способным к отвлеченному мышлению, а может быть, новый преподаватель сумел дать мне то, чего мне не хватало, но с IV класса у меня до конца курса по математике все шло благополучно и я, помнится, кончил с четверкой по математике. Лерх был, вероятно, ограниченный человек и едва ли подходил с чуткостью к индивидуальностям своих питомцев. Помню, стояла суровая зима. По гимназическим правилам, если мороз 25°, то занятий в гимназии нет. Иван Карлович был тогда у нас в классе не только учителем „матэматика", но и классным наставником. Он напустился на тех из учащихся, которые с благодарностью смотря на градусники с 25-ю ниже нуля, не пришли вчера на занятия в гимназию. Они резонно возражали ему, что-де было ведь 25° мороза, на что Иван Карлович сказал: „Нэ-правда, 24° с половиной" и сделал в своей книжечке против их фамилиий какие-то отметки. Наиболее ненавидимыми и скучными были уроки латинского и греческого языков. Это было время господства в Министерстве народного просвещения графа Д. А. Толстого, насаждавшего „классические" языки не для изучения этих языков и их литературы, а как дисциплинирующие молодые умы и их труд. Получалась же одна тоска. И учителя по этим предметам были чудные. Например, Батырь Андрей Викентиевич, здоровенный, с крупными скулами, с громадными руками и ногами. Как-то по экзаменационным делам пришли мы, несколько мальчиков, к нему на квартиру, где-то за Лыбедью во Владимире (за Лыбедью — это за маленькой речушкой предместье среди огородов и кирпичных заводов, на окраине, в деревянных домишках, где квартиры подешевле), и застали его отдыхающим во дворе дома под навесом в телеге, случайно стоявшей там и принадлежавшей, вероятно, домовладельцу. Он без пиджака, в подтяжках поверх рубашки, без галстука лежал в холодке в телеге, головой опираясь на подушку, положенную в задок телеги, а ноги его в стоптанных сапогах с рыжими голенищами торчали далеко через передок телеги. Этот батырь мучил нас исключениями и производством времен. „Ты у меня смотри, телятина (или баранина), --так он аттестовал нашего брата),— производство времен должен так знать: я тебя ночью разбужу, ткну в бок: plusquamperiectum conjunctivi от какого времени происходит? А ты, ни секунды не задумываясь: perfectum indicativi". Среди учителей нашей гимназии был, я считаю, совершенно исключительный и так же совершенно погибший от пьянства человек — Николай Евсеевич Белавин, преподаватель географии и истории. Пил он безудержно и, говорили, вследствие неудачной женитьбы. Он, будто бы, женился на очень хорошенькой, но совершенно не интеллигентной девушке, дочери дьякона, в которой не нашел подруги, и из-за этого стал пить. Это был высокий светлый блондин с курчавой шевелюрой, со светлыми серыми, почти белыми глазами, которые казались еще белее оттого, что цвет его лица был от пьянства темно-красным, а то и синий или багровый. После ряда дней запоя Николай Евсеевич приходил нетвердыми шагами в класс, садился за стол и говорил: „Ну, кто желает отвечать урок — пожалуйте" и был очень мало внимателен к тому, что отвечающий говорил, чем многие и пользовались, заботясь только о том, чтобы речь текла не прерываясь. А на уроках географии я, грешный человек, тоже пользовался его невменяемым состоянием и вызывался чертить на доске карту Европы или Азии и т. д., что мне легко удавалось, так как можно было срисовать с рядом висевшей печатной карты. Зато когда Николай Евсеевич был трезв, это были замечательно интересные уроки. Он был хорошо образованный в своей области человек и талантливый рассказчик. Помню, он как-то поразительно ярко рассказал нам, чего, конечно, не было в наших учебниках истории, историю Болонского университета. Мастерски и картинно изобразил он эпоху мрачного, сурового и жестокого феодализма, на фоне которого чуть брезжил огонек науки, да и наука-то еще так далека была от своих подлинных задач. Вероятно, это был талантливый человек, и, как многие талантливые русские люди, погибал от пьянства. |
|
|
|